Теперь, когда насчет похорон я спокойна, мне хотелось бы еще трижды выиграть на скачках. Тогда я бы сперва все отдала Флоримону, как старшему и самому смелому, потом поделила бы выигрыш между Бу-Бу и Микки, а третий отдала бы ребенку Эны, положив деньги на сберкнижку. Я сказала сестре, что хотела бы девочку, в нашей семье слишком много мужчин, и что она, пожалуй, будет такой же красивой, как ее мать. Господи, хорошо, что я ничего не слышу, а то бы я узнала много лишнего. Сестра моя терпеть не может девочку. Она считает ее скрытной и развязной. И особенно за то, что та отняла у нее Флоримона. Она говорит: «Если они поженятся, куда пойдут деньги? Ему придется отдавать ей». Я возражаю: «Это хорошая девочка! Вот уже тридцать лет, как ты кричишь, а она просто медленно произносит слова, и я все понимаю. А если ей надо сказать что-то сложное, она не ленится пойти за карандашом и написать».
Посмотрели бы вы, что тут происходит с сестрой. Она вся белеет от злости и начинает орать еще громче. Но я ничего понять не могу. Тогда она тоже берет в буфете бумагу и пишет, чтобы отомстить: «Знаешь, как она тебя прозвала?» Отвечаю: «Она называет меня сломанным динамиком, сама мне об этом сказала». И я смеюсь, смеюсь. Что верно, то верно, – она называет меня сломанным динамиком, глухаркой или обезьянкой. Я сама спросила, а Эна очень просто ответила. И даже объяснила, что динамик – это для усиления голоса певцов. А сестра еще говорит, что она скрытная. Вот что она срамница – это верно. Ей так же легко появиться голой, как иным в дождь под зонтиком. Мне кажется, что она несчастна. Я хочу сказать, что у нее была, видимо, в жизни какая-то беда, и об этом никто не знает, поэтому ей легче показать всем свой зад, чем пожаловаться.
Пытаюсь втолковать это сестре, но она только пожимает плечами, точно так же, как делала, когда ей было десять лет. Я читаю по ее губам: «Брось придумывать всякие глупости». И жестом показывает, как они ей надоели. А потом пишет на бумаге: «О чем она тебя спрашивала?» Чтобы позлить ее, сначала исправляю орфографические ошибки. Затем говорю: «Ни о чем. Она любит слушать мои рассказы». И читаю по ее губам: «Какие именно?» Я отвечаю: «Всякие. Что в голову приходит». Сестра снова берет бумагу и пишет: «О механическом пианино тоже?» Я притворяюсь дурой и отрицательно качаю головой. Та снова пишет: «Она спрашивала тебя, кто привез пианино после того, как Лелло таскал его в заклад?» – «Почему ты об этом спрашиваешь?» – задаю, в свою очередь, вопрос. Я-то хорошо помню, как привезли пианино. За рулем грузовика, принадлежащего Фарральдо, сидели верзила Лебаллек и его шурин. Это было в ноябре 1955 года. Снегу тогда намело! Выгрузив вместе с Лелло пианино, они распили здесь, на кухне, бутылочку вина. Я вижу все так, словно это было вчера. Сестра пишет: «Потому, что она этим интересуется». Девочка говорила мне о механическом пианино в сарае, но ничего не спросила о том дне.
Сестра задумывается, пожимая плечами и поглядывая на свою записку. Затем резко оборачивается к стеклянной двери, и я понимаю, что кто-то идет по двору. При этом она делает то же, что и девочка, – сжигает записку, бросает в плиту, поднимает кочергой конфорку и потом ставит ее на место. Она открывает дверь одному из отдыхающих, из тех, что поставили свою палатку в конце поляны, и его подружке или жене, веснушчатой блондинке. Я понимаю, что они пришли за яйцами или за кроликом.
Оставшись одна, закрываю глаза. Хорошо помню тот зимний день 1955 года. Верзила Лебаллек и его шурин пили на кухне вино. Вместе с Лелло. Флоримон был еще маленьким и стоял между коленями отца. В те времена я не сидела сиднем в кресле, а ходила до ворот, смотрела на лес, на деревню, на дорогу. Верзила Лебаллек и прежде приезжал к нам на своем грузовике. Он занимался тем же, чем и Микки сегодня: перевозил лес. Его шурина я видела только в тот вечер. Тогда я еще пользовалась слуховым аппаратом и немного слышала. Помню, он говорил мне, что женился на сестре Лебаллека.
С закрытыми глазами сижу в кресле, но не сплю. Все думают обычно, что сплю. Сплю я только, ночью, да и то недолго. Я вспоминаю о прежних прекрасных днях. О детских годах в Дине, а затем о Марселе. О понтонном мосте, взорванном немцами во время войны, об улице Пти-Пьюи, на которой стоял наш дом. Об ослепительном солнце. И еще о том, не отдаляемся ли мы от солнца, придумывая все новые гадости. Прежде ведь и дни были длиннее и лето теплее. Потом вспоминаю Парижскую выставку 1937 года. У сестры сохранился привезенный мной тогда поднос. Он лежит на буфете. На нем изображена выставка. Муж говорил мне: «Вот увидишь, ты будешь часто о ней вспоминать».
Однажды, сидя возле меня, девочка написала на бумажке: «Вы любите его по-прежнему?». Я кивнула. Она не засмеялась, ничуть. Мы сидели с ней, как две гусыни. Она хорошая девочка. Только не похожа на других.
Утром мне помогает одеться сестра. Бывают дни, когда сильно болят ноги, а то и руки. Она же помогает спуститься на кухню и сесть в кресло. Флоримон и Микки отправляются на работу. Бу-Бу сдал экзамен по французскому, говорит, что справился. Мы ждем результатов. А пока он все утро спит или читает у себя в комнате.
Застелив постель, девочка обычно спускается вниз к девяти часам. Отправляется за ванночкой в чулан и собирается мыться. Сестра говорит, что на это уходят все ее силы. Моя сестра дурочка. Однако с тех пор как погиб мой муж, она относится ко мне безупречно. Но все равно она глупа. Я спрашиваю девочку: «Как дела?» Она склоняет голову набок и отвечает: «Ничего». В первый раз, когда она залезла в ванночку, мне стало не по себе, я не смела на нее глядеть. Теперь все иначе. Как мне, старой дуре, было не понять, что ей просто больше негде мыться? Она ведь не такая, как ты, когда была молодой. Затем она сливает воду с помощью тазика в раковину и надевает белый махровый халат. Волосы мокрые, лицо блестит, и сразу видно, что ей нет и двадцати.