Вышли из зала. Ей вернули шаль. Я уже лучше представлял себе отступление из России. Мне казалось, я играю в фильме, что я Марлон Брандо и тону в снегах. Кругом никого, только казаки в красных куртках. И тут я понял – она говорила правду, что, начав плакать, уже не может остановиться. Если бы кто посмел усмехнуться, я бы не знаю, что сделал – и так все было ну не знаю как скверно, – однако они стояли в красных куртках навытяжку и глядели куда-то вдаль через двери, приглашая приезжать снова.
На стоянке осталась только белая «ДС» моего хозяина. Я открыл дверцу, усадил Эну, обошел машину и сел за руль. Тогда она прижалась ко мне и стала целовать мокрыми от слез губами, приговаривать: ведь предупреждала, что да, пьяна, но не надо ее бросать, и сказала тогда: «Не ставь на мне крест».
В дороге еще немного тихо поплакала, вытирая щеки свернутым в комок платочком. Я видел только ее маленький носик, а когда светили встречные машины – черные волосы. Потом она, похоже, уснула. Или притворилась. А я крутил баранку и думал о том, что услыхал: что впервые она меня увидела в красной каскетке Микки.
Мне казалось, я выбросил каскетку задолго до их переезда в нашу деревню, но не очень был уверен в этом. Я припоминал их переезд – вселение в деревню новых людей ведь не проходит незаметно Но в памяти осталась только санитарная машина с ее отцом, буксовавшая в снегу у их дома.
Тут-то я понял, в чем загвоздка: спецовку и замасленную тенниску я мог надеть в декабре разве что ради того, чтоб меня поскорее похоронили и позабыли. Она либо ошибалась, либо просто не хотела назвать тот день, когда увидела меня впервые. Сказала – этой весной, но этой весной я совершенно точно не надевал старую каскетку Микки. В конце концов, не суть важно Ей, наверно, хотелось сделать мне приятное.
В городке не видно было ни души. Когда мы миновали мост и направились к перевалу, она внезапно заговорила снова. Голос ее доходил до меня словно откуда-то из ночи. Будто прочитав мои мысли, она сказала, что впервые увидела меня во дворе нашего дома, там под большой липой стояло механическое пианино с буквой «М». «Видишь, я не лгу», – сказала она. Тогда я пояснил, что это не могло быть ни в день их переезда, ни после Она не сразу поняла и некоторое время сидела молча. Я будто слышал, как что-то тикает у нее в мозгу. Потом заявила, что обо всем рассказала мне еще в ресторане, а я ее просто не слушал: она впервые увидела меня не во время переезда, а прошлым летом, когда они приезжали сюда, – их заставляли ведь выехать из Аррама, и надо было искать новое место жительства Пианино было в нашем дворе под большой липой – я срубил ее потом, такое не выдумать. И она сказала: «Я ведь не могла это придумать».
Я не возразил, но удивился, отчего же тогда днем раньше на танцах она не очень-то хотела танцевать со мной; коли так давно положила на меня глаз, ей бы впрямь надо бы ухватиться за такой случай Она ответила, как и тогда, по дороге в ресторан, что я знаю толк в девушках, что я просто мастак. А дело в том, что она страсть как хотела танцевать со мной, но надо было покрасоваться перед подружками, разве нет? До деревни мы больше не разговаривали. Сидела очень прямо и казалась далекой, но я знал – она что-то обдумывает.
Когда мы подъехали ко мне и она поняла, что я собираюсь отвезти ее к Еве Браун, Эна схватила меня за руку и велела остановиться. Вокруг не было ни зги, светилась только приборная доска. И тут она сказала, что хочет остаться с ним. Я напомнил ей, что она говорила раньше, а именно – что спать со мной только потому, что я пригласил ее поужинать, не станет. На это она ответила, что уже наступил другой день. Я поглядел на часы под рулем: и верно, был час ночи.
Я зажег свет. Она отстранилась, потому что не ожидала этого. Лицо у нее было растерянное, но прекрасное, словно умытое дождем. Тушь с ресниц и помада с губ исчезли, остались только нежность, немного огорчения, страха или еще чего-то. Но нежность была удивительная. Она застыла где-то в глубине ее взгляда и напомнила упрямство ребенка. Думаю, в тот миг она готова была все бросить, хватило бы одного слова, чтобы она заплакала снова и попросила отвезти ее домой. И тогда ничего бы не произошло. Но я погасил свет, потому что стало невыносимо видеть ее взгляд, и сделал самую большую глупость в жизни.
Я сказал: «Ну ладно».
Я танцую с Пинг-Понгом. Микки меня попросил. Танцую, но совсем не оттого, что люблю Микки. Хотя он мне и не противен. Просто я в долгу перед ним, и все. Бывает. Увидел на дороге мою мать и остановил свой желтый грузовик. Дело было в феврале. Она потом сама рассказала. Он спрашивает: «Куда это вы в эдакую слякоть?» – «В город, отнести документы в муниципалитет и получить свою грошовую пенсию». А идет снег, между прочим. Показать в кино, так в антракте стоило бы продавать салфетки для соплей. А он ей: «Ладно, сейчас развернусь и отвезу вас». Тут она давай хныкать: «О, что вы, зачем же вам беспокоиться». Моей матери хоть в глаза плюнь, все равно она будет твердить вам: не беспокойтесь. Дело в том, что Микки ехал домой, а моя фефела шла под горку, рискуя по гололеду свернуть себе шею и все на свете. Вот Микки и говорит: «Ладно, что мне стоит скатать туда?» И начинает разворачиваться, грузовик елозит, буксует, покамест окончательно не застревает посреди дороги.
Битых два часа они таскали ветки и всякий хлам под колеса. Микки очень беспокоился, но не за себя, и все повторял – она так рассказывает: «У черт, когда мы приедем, все уже будет закрыто». И тут ему стало до того обидно, даже начал биться головой о дверцу машины. Представляю, моя мать при этом сказала: «Вот видите, сколько беспокойства из-за меня». Короче, отвез он ее в город да еще ждал сто лет перед мэрией, пока она не вышла оттуда со своей муровой пенсией, а после доставил обратно в деревню. Я никогда не забываю отдавать свои долги, стараюсь расквитаться и за хорошее, и за плохое.